УСТЬ-КУТСКАЯ ЕЖЕНЕДЕЛЬНАЯ ГАЗЕТА Диалог ТВ г.Усть-Кут.
www.dialog.ust-kut.org

Читать статью на сайте ГАЗЕТЫ
    

ЛИТЕРАТУРНЫЙ КЛУБ

ПАВЕЛ ВАСИЛЬЕВ: «НАПЕРЕКОР ВСЕМУ – УЦЕЛЕЮ!»

Листая расстрельные списки

…У футуриста Велимира Хлебникова, на заумных текстах которого свернул голову не один читатель, есть по-русски глубокое, неохватное земным смыслом стихотворение:


    Когда умирают кони – дышат.
    Когда умирают травы – сохнут.
    Когда умирают солнца – они гаснут.
    А когда умирают люди – поют песни...

Поют песни… Признаться, эта концевая строка мне всегда представлялась сомнительной. В песнях ни один не «издерётся рот», когда умирают красивые, лучшие, надёжные, ибо несущие в себе некую скрытую надежду человечества…

Таким – прямым, высоким, размашистым (имея под этими словами в виду не физические, а духовные понятия) – был Павел Васильев. Поэт огромнейшего дарования и, что важнее – сберегающей, отчасти сакральной значимости для своего народа. Вернее, народов – Павел Васильев, горласто выкрикнувший о себе из Прииртышья после смерти «князя песни» Сергея Есенина, выступил в литературе сразу от русского и казахского народов, с судьбами которых был неразрывно связан.

«Юноша с серебряной трубой», «льняная голова», «наследник Есенина», «поэт лермонтовского склада» родился 5 января 1910 года в г. Зайсане (Казахстан) в семье учителя, который, говорят, был строг нравом, так что в шестнадцать лет Павел дал дёру из дома. Где только не носило «златогривого» юношу с голубыми глазами и орлиным носом (эта черта васильевского лица, кстати говоря, замечена многими людьми, а литературный критик Сергей Куняев даже назвал свою книгу о Павле Васильеве «Русский беркут»)! Он жил и работал во Владивостоке, в Омске, Новосибирске и даже мыл золотишко на Лене. Это время схвачено Васильевым и оставлено нам в двух книгах очерков «Люди в тайге» и «В золотой разведке». Стихов той поры, к сожалению, не сохранилось.

Первая поэтическая вылазка Павла Васильева отмечена 1926 годом, когда в газете с каноничным для тех лет названием «Красный молодняк» было опубликовано стихотворение, поименованное не менее расхоже – «Октябрь». Во Владивостоке, где и состоялся дебют Павла, заметил и напутствовал поэта Рюрик Ивнев, литератор из близкого окружения С. Есенина. Эта встреча во многом была пророческой, и слова, сказанные Ивневым о Павле – «С таким же чувством я зарю и блеск Есенина отметил» - словно накликали беду.

Но это было потом, а осенью 1929 года Васильев поступил на Высшие государственные литературные курсы в Москве. Наконец-то открылась для него дорога в столичные издательства. Его часто печатают, хвалят, о нём спорят. Зацитирован случай: на вечере поэзии в Доме литераторов Борис Пастернак должен был выступать после Васильева. Павел читал “Стихи в честь Натальи” и был встречен такими овациями, что Пастернак, выйдя на эстраду, развёл руками: ”Ну, после Павла Васильева мне здесь делать нечего!” — повернулся и ушел.

Талант Павла Васильева обильно перепал на русскую поэзию тех, замороченных идеологией, лет, вспоил и оживил её, совсем было поникшую с момента трагической ночи в «Англетере». Осип Мандельштам чутко определил тогдашнюю литературную ситуацию: «В России сейчас пишут четверо: я, Ахматова, Пастернак и Павел Васильев».

Понятно, что после таких откликов Павел Васильев, во многом – главным образом экспрессией и избыточной метафорикой – напоминающий скорее раннего Маяковского, чем Есенина, не мог оставаться не замеченным для разной писательской швали. Она-то, эта серая говорливая публика, с разных углов атаковавшая не только русскую литературу, но и русскую жизнь, не могла покорно взирать, как на российском просторе гордо вскидывает славянскую голову ещё один исполин. Недруги не таились, а громче и откровеннее всех оказался некто Михаил Голодный, недвусмысленно указавший сибирскому казаку (у Васильева казацкие корни) на судьбу «рязанского соловья»:


    Ох, поздно ж, пташечка, ты запела,
    Что мы порешили – не перерешить.
    Смотри, как бы кошка тебя не съела,
    Смотри, как бы нам тебя не придушить…

Павел и сам, скажем откровенно, давал повод: пил, скандалил, дрался... До поры обходилось, а в 1932 году вместе с Леонидом Мартыновым и другими молодыми поэтами он был арестован по обвинению в принадлежности к контрреволюционной группировке литераторов “Сибиряки”, но получил условно.

Однако глаз с Васильева уже не сводили. Судьба поэта отчасти была решена статьёй А.М. Горького «Литературные забавы», опубликованной в преддверии I съезда писателей 14 июня 1934 года. По сути, пролетарский деятель примазал хулиганские выходки «сына степей» к фашизму и дал установку «изолировать».

Горьковская проработка ударила под дых, тем паче что сам Алексей Максимович, как признавался позже, стихи Васильева «читал мало», а сведения о его безобразиях получал из третьих – грязных - рук, надо полагать, тех самых голодных михаилов, с которыми не раз конфликтовал неуёмный поэт. После «диагноза» Горького Павел Васильев оказался в осаде – сплетен, доносов, разбирательств...

Было письмо в «Правду» от имени двадцати литераторов - «осудить, укоротить...». В январе 1935-го Васильева исключили из Союза писателей – за пьяную драку с еврейским сочинителем Джеком Алтаузеном, позволившим себе грязную шутку в адрес Натальи Кончаловской, которой Павел посвящал стихи. В довесок Васильев схлопотал полтора года. Из Бутырки поэт писал Горькому, надеясь примириться с ним и найти его заступничество: «Мне нечего трусить и лгать и нечего терять... — вижу, что... люблю свою страну, люблю своё творчество и наперекор всему — уцелею».

Горький не откликнулся, хотя письмо прочёл внимательно, подчёркивая карандашиком особо пронявшие его места из описаний каторжной работы. Спасло заступничество Куйбышева и редактора «Известий» и «Нового мира» И. Гронского. В марте 1936-го поэта освободили. Но «уцелеть наперекор всему» Васильев всё равно не сумел, и в феврале грянувшего «страшного года» на выходе из парикмахерской его взяли под руки...

На этот раз - ни много ни мало - «шили» участие в террористическом заговоре против Сталина, а это уже было серьёзно.

«Павел Васильев был застрелен конвойным, когда вышел из строя, чтобы сорвать цветок».

Красивая легенда.

На деле сотрудники НКВД, допрашивавшие поэта, выжгли его голубые глаза папиросами, сломали позвоночник и таки добились наговора на себя и других крестьянских поэтов...

Павел Васильев был казнён (иначе не скажешь) в Лефортовской тюрьме 16 июля 1937 года и похоронен в общей могиле «невостребованных прахов» на новом кладбище Донского монастыря в Москве. Павел Васильев (1910 – 1937)

*     *     *

Имя твое, словно старая песня,
Приходит ко мне. Кто его запретит?
Кто его перескажет? Мне скучно и тесно
В этом мире уютном, где тщетно горит
В керосиновых лампах огонь Прометея -
Опаленными перьями фитилей...
Подойди же ко мне. Наклонись. Пожалей!
У меня ли на сердце пустая затея,
У меня ли на сердце полынь да песок,
Да охрипшие ветры! Послушай, подруга,
Полюби хоть на вьюгу, на этот часок,
Я к тебе приближаюсь. Ты, может быть, с юга.
Выпускай же на волю своих лебедей, -
Красно солнышко падает в синее море
И - за пазухой прячется ножик-злодей,
И - голодной собакой шатается горе...
Если все, как раскрытые карты, я сам
На сегодня поверю - сквозь вихри разбега,
Рассыпаясь, летят по твоим волосам
Вифлеемские звезды российского снега.

 
*     *     *

Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала,
Дай мне руку, а я поцелую ее.
Ой, да как бы из рук дорогих не упало
Домотканое счастье твое!
Я тебя забывал столько раз, дорогая,
Забывал на минуту, на лето, на век, —
Задыхаясь, ко мне приходила другая,
И с волос ее падали гребни и снег.
В это время в дому, что соседям на зависть,
На лебяжьих, на брачных перинах тепла,
Неподвижно в зеленую темень уставясь,
Ты, наверно, меня понапрасну ждала.
И когда я душил ее руки, как шеи
Двух больших лебедей, ты шептала: “А я?”
Может быть, потому я и хмурился злее
С каждым разом, что слышал, как билась твоя
Одинокая кровь под сорочкой нагретой,
Как молчала обида в глазах у тебя.
Ничего, дорогая! Я баловал с этой,
Ни на каплю, нисколько ее не любя.

*     *     *

Вся ситцевая, летняя приснись,
Твоё позабываемое имя
Отыщется одно между другими.
Таится в нём немеркнущая жизнь:
Тень ветра в поле, запахи листвы,
Предутренняя свежесть побережий,
Предзорный отсвет, медленный и свежий,
И долгий посвист птичьей тетивы,
И тёмный хмель волос твоих ещё.
Глаза в дыму. И, если сон приснится,
Я поцелую тяжкие ресницы,
Как голубь пьёт — легко и горячо.
И, может быть, покажется мне снова,
Что ты опять ко мне попалась в плен.
И, как тогда, всё будет бестолково —
Весёлый зной загара золотого,
Пушок у губ и юбка до колен.

*     *     *

Родительница степь, прими мою,
Окрашенную сердца жаркой кровью,
Степную песнь! Склонившись к изголовью
Всех трав твоих, одну тебя пою!
К певучему я обращаюсь звуку,
Его не потускнеет серебро,
Так вкладывай, о степь, в сыновью руку
Кривое ястребиное перо.

*     *     *

Затерян след в степи солончаковой,
Но приглядись - на шее скакуна
В тугой и тонкой кладнице шевровой
Старинные зашиты письмена.
Звенит печаль под острою подковой,
Резьба стремян узорна и темна...
Здесь над тобой в пыли многовековой
Поднимется курганная луна.
Просторен бег гнедого иноходца
Прислушайся! Как мерно сердце бьется
Степной страны, раскинувшейся тут,
Как облака тяжелые плывут
Над пестрою юртою у колодца.
Кричит верблюд. И кони воду пьют.

ТРОЙКА

Вновь на снегах, от бурь покатых,
В колючих бусах из репья,
Ты на ногах своих лохматых
Переступаешь вдаль, храпя,
И кажешь морды в пенных розах, —
Кто смог, сбираясь в дальний путь,
К саням — на тесаных березах
Такую силу притянуть?
Но даже стрекот сбруй сорочий
Закован в обруч ледяной.
Ты медлишь, вдаль вперяя очи,
Дыша соломой и слюной.
И коренник, как баня, дышит,
Щекою к поводам припав,
Он ухом водит, будто слышит,
Как рядом в горне бьют хозяв;
Стальными блещет каблуками
И белозубый скалит рот,
И харя с красными белками,
Цыганская, от злобы ржет.
В его глазах костры косые,
В нем зверья стать и зверья прыть,
К такому можно пол-России
Тачанкой гиблой прицепить!
И пристяжные! Отступая,
Одна стоит на месте вскачь,
Другая, рыжая и злая,
Вся в красный согнута калач.
Одна — из меченых и ражих,
Другая — краденая знать —
Татарская княжна да б...., —
Кто выдумал хмельных лошажьих
Разгульных девок запрягать?
Ресниц декабрьское сиянье
И бабий запах пьяных кож,
Ведро серебряного ржанья —
Подставишь к мордам — наберешь.
Но вот сундук в обивке медной
На сани ставят. Веселей!
И чьи-то руки в миг последний
С цепей спускают кобелей.
И коренник, во всю кобенясь,
Под тенью длинного бича,
Выходит в поле, подбоченясь,
Приплясывая и хохоча.
Рванулись. И — деревня сбита,
Пристяжка мечет, а вожак,
Вонзая в быстроту копыта,
Полмира тащит на вожжах!

*     *     *

Ты страшен проказы мордою львиной,
Вчерашнего дня дремучий быт,
Не раз я тобою был опрокинут
И тяжкою лапой твоею бит…
Я слышу, как ты, теряющий силу,
За дверью роняешь плещущий шаг.
Не знаю, как у собутыльников было,
А у меня это было так:
Стоишь средь ковровотяжелых и вялых,
И тут же рядом, рассевшись в ряд,
Глазища людей больших и малых
Встречаются и разбежаться спешат…
И вроде как стыдновато немного, и вроде
Тебе здесь любой совсем не нужон.
Но Ксенья Павловна заводит
Шипящий от похоти патефон…
И юбки, пахнущие заграницей,
Веют, комнату бороздя,
И Ксенья Павловна тонколица,
И багроволицы ее друзья…
Она прижимается к этим близким
И вверх поднимает стерляжий рот,
И ходит стриженный по-английски
На деревянных ногах фокстрот.

*     *     *

Сначала пробежал осинник,
Потом дубы прошли, потом,
Закутавшись в овчинах синих,
С размаху в бубны грянул гром.
Плясал огонь в глазах сажённых,
А тучи стали на привал,
И дождь на травах обожжённых
Копытами затанцевал.
Стал странен под раскрытым небом
Деревьев пригнутый разбег,
И всё равно как будто не был,
И если был — под этим небом
С землёй сравнялся человек.

   

   


Данную страницу никто не комментировал. Вы можете стать первым.

Ваше имя:
Ваша почта:

RSS
Комментарий:
Введите символы: *
captcha
Обновить

    

Адрес статьи: http://dialog.ust-kut.org/?2011/35/08352011.htm
При использованиии материалов сайта активная гиперссылка на газету Диалог ТВ обязательна.


Вернитесь назад

Яндекс.Метрика